
Фридрих отпустил служанку. Он улыбался. Он не имел ничего против. Видит бог, ему не жаль было божка. Теперь этого страшилища больше не было, теперь он мог жить спокойно. Если бы тогда сразу, в первый же день, он разбил этот ужасный предмет вдребезги! Чего он только не выстрадал за все это время! А какой застылой, какой чужеродной, какой коварной, какой злой, какой дьявольской улыбкой улыбался ему этот божок! Ну, теперь, когда его больше не было, Фридрих мог признаться себе: он боялся его, боялся этого глиняного бога неподдельно и до глубины души. Разве не был он символом всего того, что для него, Фридриха, было неприемлемым и невыносимым, что он давным-давно распознал как нечто вредное, враждебное и заслуживающее искоренения, разве не был он олицетворением всякого суеверия, всякой темноты, всякого насилия над совестью и духом? Разве не представлял он собой ту зловещую силу, глухое ворошение которой доносилось порой из-под земли, то дальнее землетрясение, ту надвигающуюся гибель культуры, тот возрождающийся хаос? Разве не отобрала у него эта презренная фигурка лучшего друга — нет, не просто отобрала, а превратила во врага?! Но теперь-то ее не было. Она оставила его в покое. Ушла. Разлетелась на куски. Приказала долго жить. Вот и хорошо, так было гораздо лучше, чем, если бы он разбил ее сам.
Так Фридрих подумал про себя, или сказал вслух, и по своему обыкновению принялся за свои насущные дела.
Однако это было точно проклятие. Сейчас, когда он только-только начал понемногу привыкать к этой нелепой фигурке, когда ее вид на привычном месте на столике в передней постепенно сделался ему до некоторой степени близким и безразличным — сейчас ее отсутствие стало мучать его! Да, ему не хватало этой фигурки, сколько бы он не проходил по передней, он не видел там ничего, кроме пустого места, где она стояла прежде, и от этого места исходила пустота и окутывала все помещение странностью и оцепенением.
