Насовал ему торгаш полны карманы и медовых жемков, и белых и розовых пряников, и фальшивый двугривенный сдачи. Ушел он с ярмарки, поджидал на лесной закраине, у этого пня. Тогда была ночь – белый день, белая ночь. Темные избы поглядывали коньками крыш, щурились. Видели, как одна рука прижимала закружившуюся светлую головку, нажимала разгоревшуюся щеку на холодную пуговицу, а другая совала в ускользающий куда-то карман – была там каменная баночка помады – все, что насыпал плутоватый торгаш: и пряники, и слюнявую карамельку-гадалку, и голубенькую змейку, и зеркальце, и фальшивый двугривенный. А Саша смеялась коротким смешком, повизгивала со щекотки, и льнула, и не давалась. И пахло от ее головы сладкой помадой.

– …Ой, миленький, не жми…

Подбирала ноги под платье, не уходила и не давалась, все оглядывалась на засыпавшие избы и все пугалась.

– Ой, мамынька меня…

– Саша! – сказал Серегин, смотря в край деревни. – И нету тебя…

Он пошел полевой загородкой, знакомой дорогой. Три недели ходил он здесь – на реку и с реки, – когда работал на берегу, и ходила здесь голоногая в будни Саша, носила ему обедать к камню. Поглядывала на него в сторонке. Потом пересмеивались глазами. Потом полюбилась.

Желто-бурые щетки жнивья глядели голо и холодно в сумерках, только чертополох силой засел на межах с черно-желтыми пуговками ржавой дикой рябинки. Уже не было стреляющих в просторе стрижей, только черное галочье шумело в холодеющем небе, кружило над избами, кричало, что идет осень. В серых рядах стояли пышно разубранные рябины, точно краснокафтанная стража, затесавшаяся в серую толпу мужиков. Стайки жиревших гусей звонко трубили, подвигаясь к ночлегам, и в крике их чуялись холода. Черныен пугалы пялили руки в захолодавших пустых огородах – где все? Неуютом и холодом смотрело все здесь, и не хотелось идти.

И все же пошел.

Пьяный, косоватый Андрон распояской бродил под избой, постукивал топором об стены – искал работы.



14 из 29