
Паран опустился в кресло и тупым взглядом посмотрел на ребенка. Он уже ничего не понимал, ничего не знал; он был оглушен, подавлен, ошеломлен, словно его ударили по голове; он с трудом вспоминал то страшное, что рассказала ему нянька. Потом мало-помалу рассудок его успокоился и прояснился, словно взбаламученная вода, чудовищное разоблачение стало грызть его сердце.
Жюли говорила так определенно, так убедительно, так уверенно, так искренне, что он не сомневался в ее правдивости. Но он упорно не хотел верить в ее проницательность. Она могла ошибаться, ослепленная преданностью ему, подстрекаемая бессознательной ненавистью к Анриетте. Однако, по мере того как он старался успокоить и убедить себя, в памяти вставали тысячи ничтожных фактов: слова жены, взгляды Лимузена, масса неосознанных, почти незамеченных мелочей, поздние отлучки из дому, одновременное отсутствие обоих сразу, даже жесты, как будто совсем незначительные, но странные, — он тогда не сумел их подметить, не сумел понять, а теперь они казались ему чрезвычайно значительными, свидетельствовали о каком-то сообщничестве. Все, что было после их помолвки, вдруг всплыло в его памяти, возбужденной и встревоженной. Он восстановил все: и необычные интонации и подозрительные позы; жалкому, потрясенному сомнениями рассудку этого мирного и доброго человека теперь представлялось уже достоверностью то, что пока еще могло быть только подозрением.
С яростным упорством пересматривал он все пять лет своей брачной жизни, стараясь вспомнить все, месяц за месяцем, день за днем; и всякая тревожная подробность впивалась ему в сердце, как осиное жало.
Он позабыл о Жорже, который замолк, сидя на ковре. Но мальчик, видя, что им никто не занимается, снова захныкал.
Отец бросился к нему, схватил на руки и покрыл поцелуями его голову. У него остался ребенок! Какое значение имело все остальное? Он держал своего ребенка, прижимал к себе, целовал его белокурые волосы, бормотал, успокоенный, утешенный: «Жорж...
