
Вокруг было так тепло, так хорошо. Солнце нагрело траву. Им овладела истома, как бывает после слез; ему хотелось уснуть в траве на солнышке.
У его ног прыгала маленькая зеленая лягушка. Он попытался поймать ее. Она ускользнула. Он стал ее преследовать и три раза промахнулся. Наконец схватил за задние лапки и рассмеялся при виде усилий, которые она делала, чтобы освободиться. Она подбирала под себя ножки, потом неожиданно вытягивала их, они становились твердыми, как две палочки. Вращая своими круглыми глазами с золотым ободком, она в то же время шевелила в воздухе передними лапками, точно руками. Это ему напомнило одну игрушку: соединенные накрест узкие дощечки, которые двигались зигзагообразно вместе с марширующими по ним солдатиками. Он подумал о своем доме, о маме, ему сделалось очень грустно, и он снова заплакал, дрожа всем телом. Он стал на колени и начал читать молитву, как перед сном, но не мог ее окончить, потому что рыдания бурно, неудержимо подступили к горлу, сотрясая его. Он был поглощен своим горем, больше ни о чем не думал, ничего не видел вокруг, только плакал.
Вдруг тяжелая рука легла на его плечо, и кто-то басом спросил:
— О чем ты так горюешь, мальчуган?
Симон обернулся. Высокий рабочий, кудрявый, черноголовый, чернобородый, приветливо смотрел на него. Ребенок отвечал со слезами на глазах и в голосе:
— Они поколотили меня… потому что… у меня… нет папы… нет папы.
— Как же это так, — улыбнулся незнакомец, — у всякого есть папа.
Мальчик сказал, с трудом выговаривая слова из-за спазм, сжимавших горло:
— А у меня… у меня… нет!
Лицо рабочего стало серьезным; он узнал сына Бланшотты, о которой уже кое-что слышал, хотя поселился здесь недавно.
