
С открытыми глазами лежал Петька, не Петька, разбойник настоящий, черный, голова смазана коровьим маслом, как у морозовского кучера, нос – три носа, один на другом, рука скрючена, он заберет с собою бабушку, петушка индейского, полетят они на Хитровку в воздушном шаре, будут там разбойничать, будет там бой кровавый...
Чуть потрескивал огонек лампадки перед образками и крестиками, перед Четырьмя праздниками – Покровом, Всем Скорбящим Радости, Ахтырской, Знамением, перед Московскими чудотворцами – Максимом блаженным, Василием блаженным, Иоанном юродивым. Горы матери-пустыни, огненные от огонька ночного, пламенными языками врезались в Кремль московский.
– Я, бабушка, в разбойники поступил! – бормотал сквозь сон Петька.
Неспокойная кончилась осень, наступила зима. Не улеглась тревога у бабушки, а Петька просто от рук отбился: нападет на сорванца икота, и он, – что бы Отче наш читать, прежде всегда Отче наш читал, помогало, – Калечину-Малечину
По неведомым путям, нечуемым, шла, наступала беда на русский народ, беспощадная, неумолимая, немилосердная, загнала его в чужие дальние земли к чужому народу и там разметала на позор и глумление, вывела в неродной Океан и там потопила грознее бури, непроносной грозы, и темная, ненасытная из чужой желтой земли шла, подступала к самому сердцу в облихованную горе горькую землю, на Москву-реку. По грехам ли нашим, как любила говорить бабушка, в вразумление ли неразумию, как говаривал братец босой из чайной с Зацепы от Фрола и Лавра, или за всего мира безумное молчание свое, русская земля, русский народ, онемевший, безгласный, некрепкий, еще и еще раз караемый, отбыв три беды, отдавался на новую напастную.
