
— Я не умею грести, — жалобно говорит мне сержант разведчиков, который забился со мной в какую — то нору на берегу.
Тем временем за рекой теряют терпение:
— Что же вы не едете? Что же вы не едете?
Надо ехать за ними. А это совсем не так просто. Марна тяжелая, неподатливая. Я гребу изо всех сил и ощущаю спиной, что саксонец все время стоит неподвижно за деревом и глядит на меня… Когда мы причаливаем, один из разведчиков так поспешно прыгает в лодку, что она зачерпывает воду. Невозможно увезти всех сразу — лодка наберет воды. Самый храбрый остается ждать на высоком берегу. Это капрал вольных стрелков, славный малый, в синем мундире, с птичкой, приколотой к кепи. Мне очень хотелось вернуться за ним, но тут началась перестрелка. Он выждал с минуту, потом, держась у самых стен, побежал в сторону Шампиньи. Что с ним стало потом, не знаю.
В тот же день. Когда в предметах или в живых существах драматическое сочетается с карикатурным, то испытываемое нами чувство страха и волнения приобретает необычайную обостренность. Разве тяжкая боль, написанная на какой-нибудь забавной физиономии, не трогает нас особенно глубоко? Представьте себе мещанина с рисунка Домье среди ужасов смерти, представьте его заливающимся слезами над только что принесенным телом убитого сына! Разве нет в этом зрелище чего-то особенно мучительного?.. Ну так вот, эти мещанские дачи вдоль Марны, эти нелепые пестрые шале, нежно-розовые, ярко-зеленые, канареечно-желтые, с их средневековыми башенками, увенчанными цинковыми кровлями, с беседками, раскрашенными под кирпичную кладку, с причудливыми садиками, где раскачиваются шары из белого металла, — все они теперь приобрели ужасающий облик: я заметил это, когда увидал их в дыму сражений, заваленными соломой и залитыми кровью, с крышами, продырявленными снарядами, с разбитыми флюгерами, с каменными оградами, которые после обстрела стали зубчатыми.
