
Когда официант отошел, Лейн дал ей прикурить.
– Слишком много куришь, – заметил он. Он взял маленькую вилочку, положенную у тарелки с улитками, но, прежде чем начать есть, взглянул на Фрэнни. – Ты меня беспокоишь. Нет, я серьезно. Что с тобой стряслось за последние недели?
Фрэнни посмотрела на него и, тряхнув головой, пожала плечами.
– Ничего. Абсолютно ничего. Ты ешь. Ешь своих улит. Если остынут, их в рот не возьмешь.
– И ты поешь.
Фрэнни кивнула и посмотрела на свой сандвич. К горлу волной подкатила тошнота, и она, отвернувшись, крепко затянулась сигаретой.
– Как ваша пьеса? – спросил Лейн, расправляясь с улитками.
– Не знаю. Я не играю. Бросила.
– Бросила? – Лейн посмотрел на нее. – Я думал, ты в восторге от своей роли. Что случилось? Отдали кому-нибудь твою роль?
– Нет, не отдали. Осталась за мной. Это-то и противно. Ах, все противно.
– Так в чем же дело? Уж не бросила ли ты театральный факультет?
Фрэнни кивнула и отпила немного молока.
Лейн прожевал кусок, проглотил его, потом сказал:
– Но почему же, что за чертовщина? Я думал, ты в этот треклятый театр влюблена, как не знаю что… Я от тебя больше ни о чем и не слыхал весь этот…
– Бросила – и все, – сказала Фрэнни. – Вдруг стало ужасно неловко. Чувствую, что становлюсь противной, самовлюбленной, какой-то пуп земли. – Она задумалась. – Сама не знаю. Показалось, что это ужасно дурной вкус – играть на сцене. Я хочу сказать, какой-то эгоцентризм. Ох, до чего я себя ненавидела после спектакля, за кулисами. И все эти эгоцентрички бегают вокруг тебя, и уж до того они сами себе кажутся душевными, до того теплыми. Всех целуют, на них самих живого места нет от грима, а когда кто-нибудь из друзей зайдет к тебе за кулисы, уж они стараются быть до того естественными, до того приветливыми, ужас! Я просто себя возненавидела… А хуже всего, что мне как-то стыдно было играть во всех этих пьесах. Особенно на летних гастролях. – Она взглянула на Лейна. – Нет, роли мне давали самые лучшие, так что нечего на меня смотреть такими глазами.
