
С того времени, как г-н Жозеф поселился у них, они стали кроткими, как овечки.
Было непонятно, почему он пошел жить к Кабро (так звали сапожника). Барахольный тупик не пользовался славой места, удобного для жилья, и, как бы беден ни был г-н Жозеф, хватало таких домов, где, как говорили, он мог бы поселиться с большим комфортом и в лучшей компании. Его даже поощряли к этому, особенно две сестры мелкого служащего нотариальной конторы — пеньки родословного дерева старинной почтенной семьи, девицы из гостиной с зачехленной мебелью, из большого источенного жучком дома, выходящего на Церковную площадь. Долгое время они расточали ему улыбки и выражали глубокую почтительность, всякий раз попадаясь на приманку ответного торжественного приветствия черной фетровой шляпы. Но никогда он не заводил речи о том, чтобы съехать от Кабро.
Мало того, доподлинно было известно, что он питался за их столом. И не кто иной, как он, каждый вечер невозмутимо играл в карты с теми, кого мы считали сливками общества; здесь было о чем подумать. Пришлось все-таки к этому привыкнуть, как мы привыкли каждую неделю видеть мамашу Кабро стирающей в общественной прачечной большую скатерть и три салфетки, камчатные, с узором, напоминающим корону. В конце концов принято было решение признать, что сад старинного монастыря очень красив и, должно быть, очень приятно иметь его под окнами.
В первые месяцы после водворения у нас г-на Жозефа хозяйство его вела мамаша Кабро. Она от этого заважничала, и, конечно, ни у кого и мысли не возникло расспросить ее о том, что всех интересовало, а именно: было ли хорошо в доме у этого человека? Имел ли он, кроме красивого столового белья, еще и красивую мебель? Был ли он прежде женат? В общем то, о чем легко догадаться, посчитав количество простыней и их размеры. Но не могло быть и мысли расспросить об этом мамашу Кабро, про которую было известно, что она не стесняется в выражениях, когда не хочет отвечать на вопросы.
