
– Оденьтесь, Гийон. Вы вспотели. Вот так и заболевают.
– Но моя жена умерла вовсе не от чумы, а от грудной болезни. Цирюльник, который ее лечил, вам это подтвердит. Она два года харкала кровью.
– Я верю вам, но это ничего не меняет. Мы помолимся за упокой ее души. И бессмысленно пререкаться, – они назначили вас, и вам придется идти… Надевайте же рубашку.
У Матье были наготове слова, которые он мог бы сказать в свою защиту, слова возмущения против столь явной несправедливости. Ведь он не из этого города. И нечего ему делать там, на Белине, где каждый день мрут больные и те, кого посылают за ними ухаживать, кормить их и хоронить. Наброситься бы на стражника, а потом скрыться, не пришлось бы соглашаться с тем, что равносильно смертному приговору. Так-то оно так, – и, однако же, Матье натянул рубашку и набросил на плечи толстую накидку. И если разумные доводы застряли у него в глотке, то вовсе не от того, что сказал иезуит, – нет, Матье околдовал этот прозрачный, дружелюбный и в то же время властный взгляд. Он ничего не понимал. Все в нем клокотало, все возмущалось, и вдруг этот взгляд – он связал Матье по рукам и ногам, подчинил его чужой воле, так что он и думать забыл о побеге. В глазах священника не было и тени жестокости, но столько в них было странной силы, что Матье не мог ей противиться.
Какое-то мгновение они стояли неподвижно, лицом к лицу, скрестив взгляды, и Матье почувствовал, что сила эта сломила его. И уже не существовало ничего вокруг – ни ворчания печи, ни скрежета скребка солевара, ни даже обжигающего пламени.
Священник шагнул к двери, потом, внезапно обернувшись, указал на раскаленную пасть печи, где полуобгорелые поленья корчились в вихре искр.
– Не пытайтесь убеждать меня в том, что вам жаль уходить из этого пекла! Здесь, я думаю, пожарче, чем в аду. Я бы не выдержал и часа. Бросьте, Гийон, ведь топить печь – совсем не ваше дело. Вы привыкли к дорогам, к просторам. Поверьте мне, там, наверху, дышится намного легче, чем в этой дыре, похожей на преддверие царства сатаны.
