
— Прыгнула в ледяную воду, раз — и сиганула, — он лез губами прямо мне в ухо, — бултых, и крышка.
Свинарник был в дальнем углу двора. Мы проследовали туда — Гуилим в черном облачении, несмотря на будний день, я в саржевом костюмчике с залатанным задом — мимо трех обыскивавших грязный булыжник кур и кривого колли, который спал, не закрыв свой единственный глаз. С развалившихся служб съезжали гнилые крыши, стены зияли дырами, ставни болтались, облупилась штукатурка, ржавые гвозди торчали из отставших, искореженных досок; тощий вчерашний кот умывался, устроясь между битых бутылочных горлышек на самом верху мусорной кучи, сладко-вонючим конусом тянувшейся к покалеченной кровле. Второго такого хутора не было по всей нашей Богом забытой стране, второго такого же нищего, невозможного, великолепного, как этот остров грязи и мусора, трухи и щебня, где старые чумазые куры чесались и несли мелкие яйца. Утка подавала голос из корыта в заброшенном свинарнике. А молодой человек с кудрявым братишкой через загородку разглядывали свинью, которая, обмакивая в грязь соски, кормила поросят.
— Сколько их тут?
— Пять. Эта сука одного сожрала, — сказал Гуилим.
Они барахтались, толкались, вертелись, плюхались то на спинку, то на брюшко, визжали, тыкались в материнские соски пятачками, а мы их считали. Их было четыре. Мы сосчитали опять. Четыре поросенка, четыре голых розовых закорючки торчали кверху, а пятачки внизу жадно припадали к хрюкающей от наслаждения и боли свинье.
— Она, наверно, ещё одного сожрала, — сказал я, подобрал скребок, ткнул в свинью, развел слипшиеся щетинки. — А может, лиса через загородку залезла.
— Нет, это не лиса и не свинья, — сказал Гуилим. — Это папаша.
Мне представилось, как дядя, высокий, красный, коварный, держит в обеих ручищах извивающегося поросенка, вонзается ему в ножку зубами и с хрустом отгрызает ее; он перегибается через загородку свинарника, а ножка торчит у него изо рта.
