
— Да правда ли все это, сударь? — сказала она. — Я не знаю, как смогу я жить после такого страшного удара. Но сейчас я спокойна. Я хочу все узнать.
«Ну и спокойствие!» — сказал я себе, видя пугающую бледность ее щек, оттеняемую каштановыми волосами, слыша глубокий, глухой звук ее голоса, поражаясь тому опустошению, которое произвела скорбь в чертах ее лица. Она уже поблекла, как лист, с которого сбежали последние осенние краски. В ее покрасневших, вспухших глазах, утративших все свое очарование, отражалась лишь горькая, глубокая скорбь: как будто серая туча нависла там, где раньше искрилось солнце.
Не останавливаясь на слишком мучительных для нее обстоятельствах, я безыскусственно описал ей то мгновенно разыгравшееся происшествие, которое отняло у нее ее возлюбленного. Я рассказал ей про первый день нашего путешествия, исполненный воспоминаний об их любви. Она не плакала, она жадно слушала, наклонив ко мне голову, как усердный врач, определяющий болезнь. Я улучил минуту, когда мне показалось, что она до конца открыла свое сердце страданию и хочет окунуться в свое горе со всей той безудержностью, которая рождается из первого пыла отчаяния; тогда я заговорил о тех опасениях, которые волновали бедного юношу перед смертью, и рассказал ей, как и почему возложил он на меня роковое поручение. Мрачный пламень, вырвавшийся из глубочайших недр души, осушил слезы на ее глазах. Как это ни трудно себе представить, но она побледнела еще больше. Я протянул ей привезенные мною письма — они хранились у меня под подушкой. Она машинально взяла их; потом, содрогнувшись, сказала глухим, беззвучным голосом:
