
Мать Гермион, толстая добрая курица в фартуке, встряхивала на плите сковородку.
– Есть хочется, – сказал я.
– Ш-ш-ш!
Гермион вошла на кухню, и мы метнулись к углу окна. Она оказалась старая, чуть не все тридцать, темно-мышиного цвета короткая стрижка, печальные большие глаза. Роговые очки, твидовый строгий костюм и белая блузка с аккуратным галстуком. Она как будто вовсю старалась выглядеть как фильмовая секретарша, которой достаточно снять эти свои очки, призаняться волосами, расфуфыриться в пух и прах – и тут же она превратится в сногсшибательную диву, и ее шеф, Уорнер Бакстер, ахнет, влюбится и женится на ней; но если бы Гермион сняла очки, она не смогла бы отличить Уорнера Бакстера от электромонтера.
Мы стояли так близко к окну, что слышали, как скворчит картошечка.
– Как тебе было на службе, детка? Ну и погода, – сказала мать Гермион, занятая сковородкой.
– А ее как зовут, Лес?
– Хетти.
Все в этой жаркой кухне, от грелки на чайнике и старинных часов до киски, которая урчала, как чайник, – все было добротное, скучное и на своем месте.
– Мистер Траскот был просто кошмарен, – сказала Гермион, влезая в шлепанцы.
– Где ж ее кимоно? – сказал Лесли.
– Вот тебе чашечка чудного чая, – сказала Хетти.
– Все у них чудное в их старой дыре, – проворчал Лесли. – И где эти семь сестер, как скворцы?
Дождь припустил сильней. Он обрушился на черный задний двор, на уютную конуру – Гермионин дом, и на нас, и на спрятанный, обеззвученный город, где и сейчас еще в гавани «Мальборо» подводное пианино вызвякивало «Типперери» и веселые хнойные женщины повизгивали в свой портвейн.
Гермион с Хетти ужинали. Двое утопленных мальчиков с завистью на них смотрели.
– Полей кетчупом-то картошечку, – шепнул Лесли; и ей-богу, она полила.
– Неужели так ничего нигде и не происходит? – сказал я. – Во всем мире? По-моему, «Всемирные новости» – сплошная фальшивка. Никто никого не убивает. И нет больше никаких грехов, и любви, и смерти, жемчугов, разводов, и норковых шубок, и вообще, и никто не подсыпает мышьяк в какао…
