
Он даже сочинил афоризм: «Если ты вчера не ел горячей пищи, а сегодня заработал полтора рубля, то имеешь право истратить на себя полтинник». Афоризм ему нравился, хотя при мысли о таком крупном расходе по спине пробегали мурашки.
— И все-таки я кутну… — пробормотал он.
Вдруг он очнулся и сквозь открытую дверь заглянул в первую комнату, словно опасаясь, как бы товарищи не проникли в его разнузданные планы.
Но товарищи им не интересовались. Квецинский, вполне одетый, только без манжет и мундира, лежал на кровати, подсунув руки под голову, и то левой, то правой ногой старался дотянуться до шкафа, отстоявшего от кровати на расстоянии полуметра. А Леськевич, надев галстук и старый пиджак (нижняя часть его тела еще красовалась в полотняном неглиже), сидел в лилово-красном кресле, чье прошлое, видимо, было весьма бурным. В правой руке Леськевич держал трубку, а левой небрежно опирался на большой стол, где стыл самовар, валялись хлебные крошки и две шкурки от сосисок.
— Что это ты выделываешь ногами? — заговорил Леськевич, с горестным состраданием глядя на гимнастические упражнения Квецинского.
— Гадаю: идти или не идти к Теклюне? — ответил Квецинский.
— Если ты решил, что не пойдешь, не ходи.
— В таком случае она может прийти…
— Вот тебе раз, — отозвался из второй комнаты Громадзкий, на которого, при всей его скромности, а может быть, именно благодаря его скромности, женские имена производили сильное впечатление.
— А ты, Селезень, почему не одеваешься? — в свою очередь, спросил Квецинский, угрюмо поглядывая на неглиже Леськевича. — Не говоря о том, что сюда может кто-нибудь войти…
