
Светильники зажжены, и все же толпа вдали тонет в таинственном сумраке. Боковые приделы заняты народом; странным кажется ангел над крестильной купелью, а если присмотреться, то заметишь там и сям статуи Богоматери и святых; они напоминают вопросительные знаки и боязливо высовывают свои мраморные лица.
Они удивлены, и это вполне естественно. На кафедре вместо священника в белом стихаре или капуцина в сермяжной рясе стоит человек, опершись рукою на эфес сабли; на голове у него кепи, талия перехвачена красным поясом, и он обращается к народу с совершенно необычной проповедью. Если вслушаться, то повторяет он все те же, давно знакомые слова. Как и священник, оратор говорит о свободе и братстве, но слова эти он произносит совсем по-иному, и легко понять, что он им придает новый смысл. Церковное эхо вторит этим мужественным и отважным словам, забытым на протяжении многих веков, и звуки речи выступающего множатся, словно каждый выступ стены шепотом повторяет их.
Когда какая-нибудь звонкая фраза приходится народу по вкусу, он рукоплещет. Крики «браво», шум, возгласы — в общем, самые обыкновенные — приобретают здесь какую-то причудливую торжественность. Верующий, пожалуй, так представляет себе ад. Между тем все здесь благопристойно и лояльно. И оратор, и слушатели суровы и сосредоточенны. Так доблестные пастыри-пустынножители некогда направлялись в отвоеванные у врагов храмы, чтобы проповедовать новую веру.
* * *Будем откровенны. При первом взгляде на все это сердце поэта сжимается. Воспоминания смущают его. Как бы мало богомолен он ни был, ему кажется, что множество таинственных теней выходит из-под пола, словно требуя у людей ответа, зачем они пробудили их от вековечного сна, пробудили тех, кто уже не от мира сего, а быть может, никогда и не был к нему причастен.
Даже неверующие говорят, что хоронить мертвых должны мертвые. Кто же позволил жизни так шумно вторгнуться в царство могил?
