
Вот отец, председатель суда, возвращается домой из Дворца правосудия, и дочка выбегает навстречу ему, смотрит, как он, слезая с мула, становится на каменный приступок у крыльца, потом она берет отца за руку и поднимается с ним по лестнице, детским своим лепетом прогоняет заботы отца — ведь не всегда он их сбрасывал с плеч вместе с черной или красной мантией, с которой шалунья Жанна отстригала ножницами оторочку из белого меха с черными хвостиками. Лишь мельком бросила она мысленный взгляд на духовника ее тетушки, настоятельницы женской обители, не хотелось вспоминать этого строгого, фанатичного священника, на которого возложили обязанность приобщить девочку к тайнам религии. Закоснев в суровости, необходимой для подавления ереси, старик то и дело потрясал цепями ада, говорил лишь о карах небесных и стращал Жанну уверениями, что господь бог всегда надзирает за ней. Испуганная девочка от робости опускала глаза долу и не смела их поднять, к матери относилась с сугубой почтительностью, тогда как прежде заставляла ее принимать участие в детских своих забавах. Теперь ее юное сердце переполнял благоговейный страх, когда ей казалось, что мать сердито смотрит на нее. Потом в ее воспоминаниях предстала вдруг вторая пора детства, — когда она была подростком, ничего еще не понимающим в жизни. С сожалением, почти насмешливым, вспомнила она те дни, когда ее радости были такими наивными: она любила рукодельничать с матерью в высоком зале, где стены обтянуты были гобеленами, молиться в большой церкви, спеть романс, аккомпанируя себе на лютне, прочесть украдкой рыцарский роман, погадать, обрывая лепестки цветка, выведать, что ей подарят в день рождения, да разгадывать недомолвки и намеки, которыми старшие, случалось, обменивались при ней. Но тотчас иные мысли стерли, как стирают слово, написанное карандашом в альбом, те детские радости, что рисовало ей воображение в эту минуту отдыха от страданий, избрав их среди многих утех, которые принесли ей первые шестнадцать лет жизни.