Неподалеку от кафе, на пустыре, среди мусора, оставшегося от последних строек, устанавливали шатер цирка. До меня доносились стук молотка, возгласы рабочих и по временам хриплый лай гиены или какого-то другого зверя из-за решеток зверинца.

Подобные крохотные кафе, где нет ни особой мебели, ни украшений, более или менее одинаковы повсюду, ни время, ни мода на них не сказываются. Столы, лавки, бутылки с широкими горлышками, стаканы грубого мутного стекла, хозяин с засученными рукавами в синем фартуке – все это всегда и повсюду одинаково, и все это видели многие и многие поколения посетителей. В эти декорации всегда можно поместить людей, костюмы и обычаи из разных эпох, и они ничуть не будут им противоречить, не будут вызывать никаких анахронизмов, которые нарушали бы иллюзию и делали сцену невероятной:

– Да, сударь, – сказал кто-то возле меня, подтверждая мои мысли, словно я их выразил вслух.

Произнес это глубоким хриплым голосом пожилой мужчина в темно-зеленой накидке необычного покроя. На голове у него была черная шляпа, из-под которой выглядывали седые и редкие волосы и сверкали усталые, но живые глаза. Напротив меня сидел Don Francisco Goya y Lucientes, бывший первый живописец испанского двора, а с 1819 года житель этого городка.

– Да, сударь…

И мы продолжили разговор, который, по существу, был монолог Гойи – о себе, об искусстве, об общих проблемах человеческой судьбы.

Если этот монолог и покажется вам на первый взгляд бессвязным и непоследовательным, знайте, что он держится на внутренней связи с жизнью и художественным творчеством Гойи.


– Да, сударь, серая и убогая среда – сцена удивительных и величественных дел. Ведь все великолепие и красота храмов и дворцов – это, по существу, последние искры и последние цветы того, что вспыхнуло или родилось в грубости и нищете.



2 из 19