
В избе. Хозяйка, взгромоздившись на табурет, зажигает перед образом лампадку, ее поднятые вверх руки – в красном вспыхивают, потухают. Самый простой избяной запах – печеного хлеба, но от этого… от этого…
– Тимофевна, милая, я не могу… ну, вот – как же, ну, как же? Вот завтра – трава и солнце, и все кругом возьмут хлеб и будут есть – а он? а он?
– Что ж, дитенок, живы-здоровы будем – все, Бог даст, помрем. И ты помрешь – ты что же думаешь? А час раньше, час позже – все едино.
Но может быть, прав Куковеров, одно и то же – минута и год, и иногда час – это вся жизнь. Белая, в вздрагивающем красном свете видна Таля на лавке; глаза стоят все так же – широко распахнутые настежь; руки между колен. Минута, час, год.
Встает, быстро, в лихорадке – перед зеркалом. Тяжелые, согнутые тяжестью цветов ресницы и тень. Вытереть лицо чем-нибудь мокрым – полотенцем, чтобы не видно было следов; теперь пальто…
– Да ты что – ай спятила? Да тебя на улице сейчас зацапают – и поминай как звали!
– А может, я и хочу – чтоб сцапали?
Белая под луною пыль. Над забором – черная, острая ветка в небе. От наваленной камнями тишины воют собаки. Знакомое крылечко: столбики с перехватом, на ступенях часовой, винтовка между колен, сидит так же, как вчера сидел тот, келбуйский, – и, может быть, он дремлет? Таля делает еще один шаг.
Часовой вскочил, глаза разинуты, как рот – орет ртом, вытаращенными глазами:
