
Еще одна годовщина наступила и прошла. И опять он стоял, зажав трость под мышкой, среди блестящих, неподвижно застывших мундиров, в безмолвной толпе откровенных или отутюженных оборванцев с терпеливыми окаменевшими лицами. В глазах его уже нет смиренной надежды нищего, а горькое ожесточение, неслышный, как тень, отголосок горького беззвучного смеха, каким смеется горбун.
Чуть тлеет костер на покатой булыжной мостовой. В мигающем свете выступают сырая обомшелая стена набережной и каменная арка моста. Внизу, где мостовая подходит к самой воде, невидимая река булькает и плещется о камни.
Вокруг костра примостилось пятеро: кто лежит, прикрыв голову, кто будто дремлет, другие курят и разговаривают. Один сидит прямо, прислонившись к стене, опустив руки, — это слепой; он так спит. Говорит, что ему страшно лечь.
— Какая тебе разница — лежать или сидеть? Ты же все равно ничего не видишь.
— А коли случится что? — говорит слепой.
— А что случится? Бомбу на тебя, что ли, сбросят? Пожалеют, даже если бы ты от этого и прозрел.
— Бомбы-то для него не пожалели, — говорит третий. — Эх! Построили бы они нас всех в ряд да дернули бы разом к чертовой матери из пушек.
— Так, значит, он оттого и ослеп? — спрашивает четвертый. — Снаряд, что ли?
— Ну, да. Под Монсом
Слепой чуть приподнимает лицо. Остается сидеть неподвижно. Говорит ровным, безжизненным голосом:
— Шрам у нее на руке был. Вот почему я и узнал; сам я ей, можно сказать, изуродовал руку-то. Как-то раз мы с ней вместе работали в мастерской. Я раздобыл старый мотор, и мы с ней прилаживали его к велосипеду, чтобы…
— Что это? — спрашивает четвертый. — Чего это он плетет?
— Ш-ш-ш, — останавливает первый. — Тише ты… Он про свою невесту рассказывает. У него когда-то своя мастерская была, ремонт велосипедов на Брайтон-роуд, и они должны были вот-вот пожениться. — Он говорит совсем тихо, звук его голоса глохнет в ровном, однообразном голосе слепого. — Когда он уходил в армию, в тот самый день, как он в первый раз форму надел, они пошли и снялись вместе.
