
— Ты что так-то, миленький? Может, обидел кто?
— Ах ты, Нюша ты моя! — со стоном выдохнул он. — Да я за тебя, знаешь…
Так сказал, с такой болью, что Нюша со всей нежностью прижалась к нему, впервые по-женски прижалась, всего обволакивая и ничего не пугаясь.
— Коли так-то, чего же сватов не шлешь?
— А вот и пришлю, — он начал задыхаться, сердце заколотилось, она слышала этот стук и млела. — А вот и пришлю. Может, завтра же. Завтра… Пойдем, а? Пойдем, пойдем.
— Куда же? Куда, мамочки…
Знала ведь, зачем уводит с дороги, жар его чувствовала, дыхание, клекот сердечный. Знала и пошла, потому что не в силах уже была справляться со своим жаром, своим дыханием, своим клекотом в сердце. Пошла и покорно опустилась на траву, и сейчас сидела на том самом месте. За это время тут ольха выросла, но тело ее именно здесь подломилось, как подломилось тогда, и Анисья тяжело рухнула в сочно затрещавшую ольху, постарев на двадцать семь зим.
«Я по своей воле один разочек грех приняла. Один-единственный, так неужто Господь не простит?»
Никогда уже не испытывала она той сладкой боли и той нежности к тому, кто причинил ей эту боль. Она стянула с головы платок, жесткие, серые от седины и пыли волосы рассыпались по сутулым плечам, острый ольховый сучок колол сквозь толстую юбку, а Анисья все пыталась вспомнить ту боль, но вспоминались иные. Несладкие боли вспоминались, а она все сидела и сидела, все ждала и ждала…
А Митя тогда сдержал слово: на следующий день пришел.
Вместе с уполномоченным, милиционером и двумя активистами. Глядя поверх голов, расстегнул портфель, сверкнув никелированным замочком, достал бумагу, зачастил:
— На основании постановления общего собрания все хозяйство переходит в собственность колхоза, а вы, Демовы, ссылаетесь в отдаленные края как вредный для социализма элемент…
