Да и Баргамот был так чуден, что Гараське, собственно говоря, и не хотелось уходить. С трудом ворочая языком, приискивая слова и пу­таясь, Баргамот то излагал ему инструкцию для городовых, то снова возвращался к основному вопросу о битье и участ­ке, разрешая его в смысле положительном, но в то же время и отрицательном.

– Верно говорите, Иван Акиндиныч, нельзя нас не бить, – поддерживал Гараська, чувствуя даже какую-то неловкость: уж больно чуден был Баргамот!

– Да нет, не то я говорю… – мямлил Баргамот, еще менее, очевидно, чем Гараська, понимавший, что городит его суконный язык…

Пришли наконец домой, – и Гараська уже перестал изумляться. Марья сперва вытаращила глаза при виде не­обычайной пары, но по растерянному лицу мужа догадалась, что противоречить не нужно, а по своему женскому мягко­сердечию живо смекнула, что надо делать.

Вот ошалевший и притихший Гараська сидит за убран­ным столом. Ему так совестно, что хоть сквозь землю про­валиться. Совестно своих отрепий, совестно своих грязных рук, совестно всего себя, оборванного, пьяного, скверного. Обжигаясь, ест он дьявольски горячие, заплывшие жиром щи, проливает на скатерть и, хотя хозяйка деликатно дела­ет вид, что не замечает этого, конфузится и больше проли­вает. Так невыносимо дрожат эти заскорузлые пальцы с большими грязными ногтями, которые впервые заметил у себя Гараська.

– Иван Акиндиныч, а что же вы Ванятке-то… сюрпри­зец? – спрашивает Марья.

– Не надо, потом… – отвечает торопливо Баргамот. Он обжигается щами, дует на ложку и солидно обтирает усы, – но сквозь эту солидность сквозит то же изумление, что и у Гараськи.

– Кушайте, кушайте, – потчует Марья. – Герасим… как звать вас по батюшке?



9 из 765