
Повсюду – в хороводе, в доме и во дворе – мелькает Хусо, разгоряченный и смеющийся, самоуверенный скоробогач, угощая и чествуя всех вокруг. Проходя мимо Мейры, он мрачнеет и, не останавливаясь, говорит с затаенной злобой, гундосо, как люди, у которых нёбо без язычка:
– А ты все сидишь? Ну, сиди, сиди. И тебе повеселиться надо.
И тотчас принимает прежнее радостное выражение, переходя от гостя к гостю.
Как только музыка смолкает, сквозь веселый гомон и откашливание танцоров становится слышным Мейрино причитание, прерываемое вздохами:
– Э-эх! Хороша я была для тебя когда-то, Хусо, хороша была. Несчастная я! Вместе мы добро наживали и думу думали. Ух, ху-у-у-у!
Так она, перемежая слова стонами, рисует некий безупречный брак, не имеющий ничего общего с ее жизнью с Хусо. Как только кто-нибудь обращает на нее внимание, она начинает говорить громче. Мужчины и женщины подходят к ней, утешают и советуют не вести себя черт знает как, а отправляться домой. Однако ничто не помогает. Хусо распоряжается, чтобы музыка играла и гости танцевали, и женщина снова обречена на стенания, которых никто не слышит. В сгущающемся мраке веселые гости разгорячаются все сильнее и постепенно забывают о Мейре, которая не сходит со своего места и не прекращает своих причитаний.
Среди первых, кто пришел и на следующий день, была Мейра. Только на этот раз с нею был ее двоюродный брат, некий Ризван, лукавый и подслеповатый цыган. Мейра села на камень, на котором просидела вчера целый день, точно это закрепленное за ней место на сцене. Хусо нахмурился, но сделал вид, что не замечает ее. А когда появился Ризван и вознамерился поговорить с Хусо насчет Мейры и ее судьбы, Хусо, возбужденный вином и бессонной ночью, распалился гневом, который он долго подавлял и таил:
