
– Пошли! – сказала она, словно вид моста, тополей, зевак, глазеющих на них, стал ей непереносим. И быстро зашагала по берегу озерца мимо деревьев вдоль дорожек, мимо темных величественных окон Корнуолл-террас, глядящих на нее поверх зарослей боярышника. Они собирались пойти в зоопарк, но теперь пошли в другую сторону: Фредерик не заслужил зоопарка.
Фредерик плелся рядом; он так пал духом, что ничего не заметил. Мать редко карала его открыто, зато часто вымещала злобу по мелочам. Он знал, что это только справедливо. Его неумение сдерживать слезы так же удручало, угнетало, унижало его, как и ее. Он сам не понимает, что с ним творится, – ледяная черная, бездонная яма разверзается у него внутри, раскаленная проволока пронзает его насквозь от ледяной ямы желудка до провалов глаз. Из глаз его льются жаркие, липкие слезы, лицо перекашивается, он чувствует, как рот его растягивает уродливая гримаса, – и вот уже он сам себя стыдится, сам себе ненавистен. Отчаяние ветром завывает у него внутри, перед его застланным взглядом все дрожит. Кто ни окажись поблизости – хуже всего, если мама, – и он уже не может с собой совладать. Когда он оставался один, он никогда так не плакал.
Плач делал его таким жалким, таким отверженным, что он плакал навзрыд уже от одного отчаяния. Его плач не был безотчетным, как у ребенка, плач выставлял напоказ всю его неприглядность. Ничего удивительного, что он всех отталкивал. В жалких людях есть нечто такое, отчего даже в самых добрых сердцах пробуждается жестокость. Сквозь заросли боярышника окна величественных особняков глядели на него строго, как судьи. Девушки, сидевшие заложив ногу на ногу на скамейках, отрывали глаза от своих книжек и, недобро усмехаясь, поглядывали на него. Он безучастно плелся за ней – то ли не заметил, то ли не жалел, что поход в зоопарк отменяется, и это вывело миссис Дикинсон, его мать, из себя. Голосом, дрожащим от неприязни, она сказала:
