Так что она и не сгорела вовсе — ей нипочем какой-то пожар или наводнение, как нипочем он старой ризе Уитфилда. Мы вернулись домой. Мать уходила впопыхах, поэтому лампа еще горела, и мы могли, наконец, разглядеть папу, который до сих пор оставлял лужицу там, где стоял; бочка рассекла ему затылок, и до пояса он был залит водой, закрашенной кровью.

— Сними с себя мокрое, — сказала мама.

— А, может, я не желаю снимать, — сказал папа. — Мне при свидетелях объявили, что я недостоин сотрудничать с белыми людьми, и я при свидетелях объявляю этим же самым белым людям и методистам (сторонникам методистской церкви), чтобы они не пытались сотрудничать со мной, или пусть на себя пеняют.

Но мама его даже не слушала. Когда она вернулась с тазом воды, полотенцем и мазью, папа был уже в ночной рубашке.

— И этого мне не нужно, — сказал он. — Если моя голова не стоила того, чтобы расколоться, она не стоит того, чтобы ее латали. — Но мама и это пропустила мимо ушей. Она промыла ему голову, вытерла, перевязала и опять ушла, а папа улегся в постель.

— Подай мне табакерку, уйди и не толкись тут больше, — сказал он.

Но раньше, чем я успел выполнить приказание, вернулась мама. Со стаканом горячего пунша подошла к кровати и стала над папой; тогда он повернул голову и посмотрел на стакан.

— А это еще что? — спросил он.

Но мама молчала, и тогда он сел на кровати, протяжно и прерывисто вздохнул — нам обоим было слышно, — а еще через минуту протянул за стаканом руку, посидел, вздыхая, со стаканом, потом сделал глоток.

— Если он и остальные прочие думают, что не позволят мне строить свою собственную церковь, как человеку, — пусть только попробуют, ей-богу. — Он опять глотнул из стакана. Потом приложился как следует.



14 из 377