Наконец окончилось это долгое, как горячка, лето, и поздней осенью однажды подали к обеду черные щи. Матушка сняла крышку с чугуна, взглянула на отца:

– Больше ничего не будет.

– Поешь этих щей и запомни, – сказал мне отец, – что твои товарищи – деревенские мальчишки – сейчас и этого не едят.

Мне стало жаль деревенских мальчиков, которые ничего не едят; отец же, катая хлебный шарик, дудел марш. Подудев, сказал:

– Но как помочь, не знаю.


Снег выпал поздно, потом растаял, и по вновь оголенной земле хватило гололедицей, погубив озимые. Но на льду пруда снег только подъело, он расплылся желтыми пятнами и подернулся коркой.

Я бегал по пруду, пуская стрелки и не видя против солнца, куда они упадут.

Запустив стрелу до плотины, я видел между ветел матушку; она шла в черной шубе и оренбургском платке, опустив голову.

Матушка очень задумалась, и мне стало жалко ее, такую родную и обыкновенную. Я окликнул. Матушка улыбнулась и протянула руку. Потом, взяв меня сзади за кушак, спросила рассеянно, по привычке:

– Ты о чем думал? – Потом: – Хочешь, пойдем со мной в деревню; помнишь Логутку, твоего товарища, он очень болен.

Мы взошли по застывшей дороге на изволок, откуда показалась растянутая по берегу реки деревня.

Серые избы стояли без крыш. Вместо них торчали трубы и стропила кое-где, словно после пожара; а позади на гумнах виднелись только плетни, канавы да голая ива.

У крайней избы стоял мужик, глядя на дорогу. Матушка его окликнула:

– Что, Николай, жива еще кобыла?

Мужик, держась за кушак, мотнул головой, повернулся и побрел на двор.

– Вон кобыла, – сказал он хриплым голосом и указал под навес, где, подтянутая на подпругах к перекладине, стояла каряя лошадь, опустив большую морду до копыт.

– Как-нибудь выживет, – сказала матушка.

– Куда она годна – падаль, – ответил мужик, – теперь я человек нерабочий, – и он опять заложил руки за кушак. Мы направились наискось через улицу.



27 из 686