
И я верю, что через муки, унижение и грех, – верю через свою муку и грех, – каким-то несуразным, неуютным образом, именно у нас, облечется в плоть правда, простая, ясная, божеская справедливость. И придут нам поклониться, но, придя, увидят, что сиявшее им издали оказалось корявое и звериное, и не поймут и вновь отвернутся… А мы будем себя терзать и казнить за то, что не похожи и не милы никому, за то, что вид наш звериный…
Простите меня, господа, что слишком долго утруждал ваше внимание, но я хотел все это рассказать к тому, что увидел у вас мало веры, а если и есть она, то хотите вы не того, что настает, близится. Не будет у нас сейчас ни порядка, ни покоя. Рождается новая Россия, невидимая, единая и белая, как Китеж выходит с озерного дна… А фабрики, заводы, асфальтовые улицы – это потом придет, само собой, сейчас это не важно… И что страшно сейчас – согласен. Страшно и жадно душе. Хорошо.
Штабс-капитан сел опять на стул и закурил трубочку. Мы молчали, смущенные его рассказом. А когда вскоре я вышел на волю, ветер гулял по улице, громыхал железом и насвистывал в телеграфных проволоках, гася на углу газовый фонарь. И казалось мне – это вольный, гулкий, таинственный ветер истории шумит во всех снастях.
Штабс-капитан нагнал меня и пошел рядом, покашливая.
– Знаете, я еще никогда так не чувствовал, что с такой силой могу любить родину, – сказал он, повертываясь боком к порыву ветра.
