
В один из таких вечеров Креспель был в особенно хорошем расположении духа; накануне он разъял одну старую кремонскую скрипку и обнаружил, что душка в ней самую малость смещена, поставлена чуть более косо, чем обычно, – сколь важное, сколь полезное открытие! Мне удалось вовлечь его в рассуждения о совершенном искусстве скрипичной игры, он воспламенился, заговорил о старых мастерах, что в своем исполнении подражали голосам слышанных ими великих певцов, и тут самым естественным образом возникло противоположное соображение – что нынешние певцы как раз наоборот, не в пример прежним, надрывают свои голоса, силясь подражать искусственным фигурам и трюкам инструменталистов.
– И впрямь, какая бессмыслица, – воскликнул я, вскадивая со стула, подбегая к фортепьяно и быстро открывая крышку, – какая бессмыслица эти сорочьи фиоритуры, когда вместо музыки будто горох рассыпается по полу!
Я напел несколько модных в ту пору мелодий, разудало перекатываясь с высоких тонов на низкие и подвывая, как лихо запущенный волчок. Креспель так и залился смехом:
– Ха-ха-ха! Точь-в-точь наши немецкие итальянцы или наши италиянские немцы, когда они надрываются в какой-нибудь арии Пучитты, или Портогалло, или другого какого maestro di capella
Ну, сказал я себе, теперь не оплошай.
– Но вы-то, – обратился я к Антонии, – вы-то ведь не признаете всех этих новомодных штучек? – и начал потихоньку наигрывать чудесную, проникновенную мелодию старого Леонардо Лео.
