
Намеки, сделанные профессором, усилили мое внутреннее убеждение, что некое более близкое, хоть и тщательно скрываемое отношение Антонии к советнику, равно как и сама кончина ее составляют для него тяжкую, неискупимую вину. Я твердо решил не покидать Г., прежде чем не брошу ему в лицо обвинение в подозреваемом мною преступлении; я хотел сотрясти все его существо и таким образом вынудить его сознаться в ужасном деянии. Чем больше я размышлял над всеми обстоятельствами дела, тем пламеннее и неотразимее составлялась во мне речь, как бы сама собой превратившаяся в истинный шедевр ораторского искусства. Настроившись таким образом и до крайности возбужденный, я поспешил к советнику – и что же? Он в самом деле со спокойной улыбкой мастерил свои затейные безделушки.
– Неужто, – набросился я на него, – неужто мир хоть на секунду может снизойти в вашу душу, когда мысль о том ужасном деянии должна раскаленными клещами раздирать ее?
Он изумленно воззрился на меня, отложив резец в сторону.
– Что вы хотите сказать, любезнейший? – спросил он. – Да присядьте же, вот кресло.
Но я уже закусил удила и, вконец разгоряченный, без обиняков обвинил его в убийстве Антонии и призывал на его голову все небесные кары. Более того – будучи недавно приобщен к судейскому сословию и преисполнясь, так сказать, профессионального пыла, я не остановился перед клятвенным заверением сделать все от меня зависящее, дабы расследовать дело и передать его уже здесь, на земле, в руки властей предержащих.
Сказать по чести, я был несколько смущен, когда по окончании моей громогласной и напыщенной речи советник, не говоря ни слова, спокойно взглянул на меня, будто ожидая продолжения. Я и в самом деле не замедлил продолжить, но тут уж у меня так все пошло вкривь и вкось и вышла такая глупость, что я прикусил язык. Креспель откровенно наслаждался моим смущением, и язвительная улыбка зазмеилась на его губах. Но потом он нахмурился и заговорил торжественным тоном:
