
Двор стоял на краю оврага, за Казанской церковью. Навоз из конюшен и со двора валили в овраг, оттуда поднимался тепло-сладкий парок тлена, и все вокруг дышало этим парком, плавало в нем и утопало.
Как все покровские хохлы, Денисенко коверкал свою речь, мешал ее с кацапской, говорил враспевочку, точно приседая в конце слов. Он прыгал на одной здоровой ноге, подобрав больную по-куриному, под живот, и открещивался:
— Це-ж откуда мне ведать, що вин замышляет?
— А о чем ты ему писал письма? — мрачно допытывался Петр.
— Письма? Оборони меня, царица небесная! Слыхом не слыхал про письма!
— Ведь я знаю! — сказал Павел.
— Що таке?
— Как от тебя отцу письма приносились.
Денисенко щерился:
— Вы-ж те письма не бачили?
— А вот и бачил! — прикрикнул Петр.
— Не бачили! — смеялся Денисенко.
Так они пререкались, разглядывая друг друга и прикидывая, когда удобнее перейти к самому делу. Наконец, Петр спросил:
— Сколько хочешь?
Денисенку точно громом сразило. Он подпрыгнул, метнулся под образа, присел на лавку.
— Чур мне чуру! — тихонько пробормотал он, утирая со лба пот. — Що я, ослыхался, Петр Мироныч?
— Ничего не ослышался, — спокойно заявил Петр. — Сколько нужно, чтобы ты сознался, зачем тебя отец призывал?
— Та ни скилькы не нужно! Що-ж вы прямо не скажете, про какое, мол, дело ходил Денисенко до бати?
Испуг с него, как рукой, сняло. Он сказал смеючись:
— Мирон Лукич на старости заскупился, Денисенко дорого-де за подводы считает. Твое, говорит, счастье, що на ногах стоять не могу, а то — б я у тебя вихор-то выдрал!
Он дернул себя за черствые клочья волос и поскакал к двери:
— Минуточку, дорогие гости, я тилькы до конюшни. Ах, забаломутили мою душу, забаломутили, любезные!..
