
По бокам дома, лицом на Миллионную, стояли «лабазы и мельницы, по двору к ним примыкали погребица, баня, амбары, кольцом охватывая гуляевские владенья. Построек было много, они теснили людей с возами, но теснота была привычной, издавней, и казалось — все было хорошо, удобно.
В этот час, после прогулки, Мирону Лукичу подавали обед. Он не ел мясного, по утрам ему приносилась рыба из садков, с Волги, он сам отбирал на обед подлещика, сазана, стерлядь.
Василий пододвинул кресло к столу, постелил салфетку на колени Мирона Лукича, но хозяин приказал:
— Накрой миску, чтобы не стыло!
Он отвернулся от стола, помолчал, потом вздохнул негромко:
— Ну, наливай!
И тут же, беспокойно зашевелившись, точно разыскивая что-то, окидывая глазами комнату, строго добавил:
— Подай зеркало.
Василий бросился шарить на комоде.
— Подвинь к окну, — сказал Мирон Лукич.
Не спеша, он приблизил к лицу овальное зеркальце, и первое, что бросилось ему в глаза, были уши — большие желтые уши, с пучками сивых волос, вылезавшими из раковин. Мирон Лукич пощупал мясистые, покрытые пухом мочки, потер лицо ладонью, пригладил бороду.
— Часу в четвертом сбегай за цырульником, — сказал он, возвращая Василию зеркало.
Ел Мирон Лукич разборчиво, привередливо и скоро отодвинул тарелки. Василий закатил кресло в темный угол комнаты, за занавеску, подсунул под голову Мирона Лукича подушку, убрал посуду и аккуратно притворил за собою дверь.
Старик остался отдыхать. Но ему не спалось. Руки его — изжелта-красные, в трещинах, как гусиные лапки — были непокойны. Он постукал ногтями по плетеным подлокотникам кресла, выдернул из-под головы подушку, бросил ее на кровать и схватился за колокольчик.
— Зови, — коротко велел он Василию.
Жернова и колеса на мельницах поскрипывали однозвучно, привороженные к своим осям, не дальше от них и не ближе к ним, чем были минуту назад, час, месяц и год. Васька носился по двору, кликал:
