
Я, конечно, был уверен, что мать очень хорошо срисует этого воробья, который, казалось, вот-вот запрыгает, однако при всей моей уверенности я следил за ее работой с тревогой. Мне хотелось подбодрить ее, и я хвалил каждый мазок, но лишь через час после начала работы я смог это сделать совершенно искренне. С этой минуты мой восторг все возрастал и, когда она закончила то, что сама назвала «заготовкой», достиг апогея. Я не верил своим глазам. По сравнению с птицей, возникавшей на дощечке, воробей на ширме казался мне маленьким, обыденным, неживым. На ширме сверкал лак, но сверкание это было холодным, а мазки на дощечке были теплыми, как тельце живого воробья. «Мама, как хорошо! Она у тебя красивей, чем на ширме, гораздо красивей!» Мне хотелось поцеловать руку матери, но я не осмелился прервать ее волшебную работу. «Тебе нравится?» – «Очень, очень нравится, но скажи, мама, когда краски высохнут, она уже не будет так блестеть?» Вот чего я боялся. Ибо накануне заметил, что белая грунтовка тускнела, по мере того как высыхала. Мать меня успокоила: «Понимаешь, когда картина будет закончена, мы покроем ее лаком, и она заблестит.»
Какое счастье! Я был на вершине блаженства. Можно сказать, я испытывал полное и абсолютное счастье. Мне не терпелось увидеть картину законченной, предвкушение блаженства жгло меня, как огнем, ведь радость заставляет нас страдать не меньше, чем горе. В ту ночь я уснул мертвым сном, едва коснувшись подушки. Когда, проснувшись наутро, я прибежал в зимний сад, мать и Кике уже завтракали. «Ты что меня не разбудил?» – упрекнул я брата. И побежал взглянуть на свою птичку.
