
У Степана на кузне вот уже второй месяц не звенит наковальня, а Федор за три недели не продал ни одной совы и чайки. Иван, стоя в воротах, обратил внимание на худенькую женщину – Дмитриевну, жену Афанасия, в порванной косынке, с белыми, как тесто, губами. Она медленно пробиралась с жестяным чайником вдоль фасадов жалких одноэтажных хатенок, поминутно хватаясь за выступы.
Иван подумал, что, если бы на нее подул ветерок или села муха, она свалилась бы непременно.
Он провожал ее глазами до трактира. За нею бежала девочка лет семи, хорошенькая, но вся в лохмотьях, грязная, нечесаная, цеплялась за ее юбку и ревела:
– Ма-а-ма! Кушать!
Дуся – так звали девочку – заставила Ивана призадуматься над всеми детьми злосчастного переулка. Они больше всех терпели, и от их криков и плача житья не было.
Они с утра заводили такой концерт, что хоть беги в степь.
Пока была возможность, их ублажали. Сунут одному, другому в «кричалку» кусок хлеба или морковки. Но когда хлеб вышел, им стали затыкать кричалки испытанным способом.
Иная чадолюбивая маменька, у которой давно полопались барабанные перепонки и изныла грудь от этого концерта, вкупе с постояльцем-биндюжником или штукатуром распластает крикуна, как камбалу, спустит ему штаны и, задрав артистически рубашонку до носа и поплевав энергично на ладонь, всыплет ему по первое число.
Некоторые предпочитали голым ладоням мокрые полотенца, как, например, прелестная и очаровательная Родиониха, а Митрий – традиционный, освященный веками сапожный ремень.
И долго продолжалась бы эта тирания, если бы детишки сами не взялись за ум. Сообразив, что, сколько ни кричи, ничего не выкричишь у своих деспотов, они махнули на них рукой и порешили каждый про себя добывать хлеб собственной инициативой. (Впрочем, это практиковалось у них давно, сызмала.)
