
– Пусть меня расстреляют, если хоть крошечка пропадет! – ответил Леша Чумовой. – Все будет по-честному.
Мы втроем сошли вниз, миновали главный зал и, чтобы не попасть на глаза дежурному воспитателю у входа, прошли боковым коридором в уборную. Здесь мы распахнули раму и выпрыгнули вниз, в лопухи. Леша закрыл за нами окно. Теперь все было шито-крыто.
Мы пошли под деревьями парка, не выходя на аллею.
Стараясь не шуметь, плавно погружая ноги в сухую, уже по-осеннему шуршащую траву, дошли мы до невысокой ограды и перелезли через нее. Честно говоря, вся эта таинственность была ни к чему: в ста шагах правее высились чугунные, раз и навсегда открытые ворота, которые никто не охранял.
Здесь уже начинался лес, здесь кончалась зона осторожности. На полянке, где тонко пахло увядающим папоротником, я пнул ногой старый пень и громко запел:
Окружающие осины внимательно слушали меня, сочувственно звеня листьями, но Васька Крот сплюнул сквозь зубы, закинул голову – и тонко завыл.
– Чего ты воешь? – спросил я, прерывая пенье.
– А чего ты воешь? – ответил Васька. – Ты будешь выть – и я буду выть.
И мы молча пошли дальше.
Вскоре мы дошли до полотна железной дороги и зашагали по шпалам. Шли мы торопливо – нам нужно было поспеть к приходу на станцию южного поезда. Он стоял минут пять, пассажиры выходили размяться, покурять на свежем воздухе. Когда раздавался сигнал отбытия, многие бросали недокуренные папиросы на платформу, хоть вполне спокойно могли бы докурить их в вагоне.
Да, это был богатый поезд, на нем ездило много нэпманов – мы-то это знали. И сейчас мы с Васькой Кротом шли собирать их окурки.
Дело в том, что наша шестая старшая спальня была самая большая в детдоме – на четырнадцать коек, – и все ребята были там из беспризорных, и все курили.
