
По улов на этот раз был небогат, и я пошел в пристанционный садик. Народу там было совсем мало, так что подбирать было не стыдно, да подбирать-то там было нечего. Но вот я увидел, что на одной пз скамеек сидит человек – и курит. Я подошел поближе. На нем был дорогой лиловатый костюм, чистая рубашка с зеленым галстуком и красноватые ботинки. Но шея – я заметил сразу – была у него грязноватая, и глаза какие-то привычно беспокойные.
Я знал, что нельзя просить у стариков: старики, вместо того чтобы по-честному оставить тебе покурить, норовят прочесть нотацию. Я знал, что нельзя просить у пьяных: каждый пьяный – это как чужая собака: никогда не знаешь, укусит тебя чужая собака или начнет махать хвостом. И еще я знал, что нельзя просить у хорошо одетых людей: они не любят, когда к ним пристают. Но хоть этот курящий человек и был хорошо одет, а все-таки грязная шея как-то роднила его со мной.
– Дяденька, оставьте мало-мало покурить, – вежливо попросил я. – Целый день не курил!
– Ну и дети же пошли! – с соболезнующим презрением произнес незнакомец, чиркнув по мне неспокойными глазами. – Я в твои молодые годы давно уже по ширме честно работал, а ты окурки просишь! – И он бросил недокуренную папиросу на песок и наступил на нее красноватым ботинком. Потом вынул из кармана пачку дорогих папирос «Аллегро», раскрыл ее и молча протянул мне.
Я робко взял толстую папиросу.
– Бери, бери еще пару. Мне папирос не жалко, мне тебя жалко.
– Спасибо большое, дяденька, – сказал я, беря еще две папиросы.
– Что там за шухер на бану? – негромко и небрежно спросил он, мотнув головой в сторону станции.
– У нэпмана портмоне сперли, вот и разоряется, – почтительно ответил я.
