
“Ежели она раскусила его, то всё само собой разумеется, — думала она. — Племянничек скоро почувствует все тяготы супружества”.
Тогда г‑жа де Листомэр решила переубедить Жюли и внушить ей взгляды века Людовика XV; но прошло несколько часов, и она поняла, или, скорее, угадала, что Жюли повергли в печаль обстоятельства, весьма нередкие в свете. Жюли вдруг впала в задумчивость и удалилась к себе раньше обычного. Горничная помогла ей раздеться, всё привела в порядок и ушла, а Жюли, оставшись у камина, прилегла на жёлтую бархатную кушетку, старинную кушетку, на которой всегда так уютно бывает человеку — и в горе и в радости; поплакав и повздыхав, она долго о чём-то размышляла; затем придвинула к себе столик, достала бумагу и принялась писать. Быстро летели часы; признание, которое Жюли делала в письме, казалось, стоило ей дорого: над каждой фразой она долго сидела в раздумье; вдруг молодая женщина залилась слёзами и бросила перо. Пробило два часа. Её голова бессильно, как у умирающей, склонилась на грудь; когда же она подняла её, то увидела тётку, которая появилась неожиданно, словно от гобелена, висевшего на стене, отделилась фигура.
— Что с вами, крошка моя? — спросила маркиза. — Кто так поздно засиживается и, главное, кто в вашем возрасте грустит в одиночестве?
Сев без всякой церемонии возле племянницы, она пожирала глазами начатое письмо.
— Вы пишете мужу?
— Ведь я не знаю, где он, — ответила графиня.
