
Вскоре он уже углублялся в темную аллею, ведущую к убежищу его любимых певцов — к пруду, чьи мелкие воды, измеренные им вдоль и поперек, едва доходили ему до пояса. Очутившись под сводами деревьев, росших уже на самом берегу, он замедлял шаг, стараясь не хрустнуть сухой веткой.
Добравшись до самого пруда, он медленно, очень медленно, без малейшего шума, осмеливался сделать шаг, потом другой и наконец входил в воду с самыми тщательными предосторожностями, едва дыша. Эдакий, представьте себе, меломан, в предвкушении долгожданной каватины! В общем, на то, чтобы преодолеть расстояние в двадцать шагов, отделявшее его от любимых певцов, у него уходило два, два с половиной часа — так он боялся привлечь к себе внимание бдительного черного часового.
Ветерок, веявший под беззвездным небом, плавно колыхал высокий кустарник среди тьмы, окружавшей пруд, но Бономе, не обращая внимания на его таинственный шорох, упрямо двигался вперед и часам к трем утра уже стоял невидимый в полушаге от черного лебедя, а тот даже не подозревал о его присутствии.
И вот тут-то наш славный доктор, улыбаясь в темноте, начинал тихотихо, едва касаясь поверхности, водить по воде, перед самым часовым пальцем, закованным в средневековые доспехи. И делал он это так тихо, что тот, хотя и прислушивался, все-таки не мог оценить этот тревожный сигнал как нечто такое, ради чего следует уронить камень. Он слушал. По мере того как шло время, он инстинктивно проникался чувством какой-то странной опасности, его сердце, его бедное бесхитростное сердце начинало испуганно биться, и это наполняло ликованием душу Бономе.
