
– Я подойду, полковник, – ответил Уош все тем же тихим, плоским, почти ласковым голосом, делая шаг вперед.
Сатпен поднял руку, держащую хлыст; из-за покосившейся двери негритянка-повитуха осторожно высунула свое черное лицо престарелого гнома. «Назад, Уош», – раздельно произнес Сатпен. Потом он ударил. Негритянка-повитуха соскочила в бурьян и прыснула прочь, словно коза. Сатпен еще раз хлестнул Уоша поперек лица и сшиб его на колени. Когда Уош поднялся на ноги и опять пошел на него, в руке у него была коса, которую он одолжил у Сатпена три месяца назад и которая Сатпену больше уже никогда не понадобится.
Заслышав его шаги в доме, внучка пошевелилась на топчане и хмурым голосом окликнула его.
– Что это было? – спросила она.
– Ты о чем, голубка?
– Да шум какой-то у крыльца.
– Это ничего, пустяки, – ласково сказал он. Он опустился на колени и неловкой ладонью пощупал ее пылающий лоб. – Ты, может, хочешь чего?
– Воды хочу глоток, – ответила она жалобно. – Уж сколько тут лежу, пить хочу, да никому до меня дела нет.
– Сейчас, сейчас, а как же, – сказал он примирительно, тяжело встал с колен, зачерпнул в ковш воды и, приподняв ей голову, дал напиться. Потом уложил ее обратно и увидел, как она с каменным лицом повернулась к младенцу. Но в следующее мгновение оказалось, что она беззвучно плачет. «Ну, ну, не надо, – сказал он. – С чего это ты? Старая Дайси говорит, девочка хорошая. Все уже прошло. Теперь и плакать нечего».
Она продолжала плакать, беззвучно, обиженно, и он снова встал над ее постелью, растерянно думая, как думал когда-то над вот так же распростертой женой, а потом дочерью: «Женщины. Не поймешь их. Кажется, как хотят детей, а родят, и потом плачут. Не пойму я их. И ни один мужчина их не поймет». Он тихо отошел, придвинул к окну стул и сел.
Все то долгое солнечное утро до самого полудня он сидел у окна и ждал.
