
Эти мысли, подобные порханию мокрой от утренней росы бабочки, едва заметно нарушают чинность его походки.
Проплывает облако.
Лес на щедром ветру размахивает белыми изнанками листьев.
От всего этого убийце больно. И лес, и источник, и бабочки — птички; — всюду, куда ни кинешь взор, — печальный пейзаж с цветами и птицами.
Тропа и солнце. Все это раскрашивает образы времени.
Наверное, то, что вызывает в нем боль, — все-таки не раскаяние. То, что наполняет глаза его, его, настигающего жизнь, — не раскаяние. Может, оно и есть его здоровье. Клинок его — не всемогущ, его собственный клинок не способен убить даже это здоровье.
Выглядело ли величественным презрение на его лице? А может, малодушием было его уваженье к страданиям? Душа его рыдает без причины, и когда для обладания самым изящным, что только есть на свете, начинает не хватать себя самого — он снова кладет руку на свой клинок.
…месяца …числа. ПЕСНЬ ВЫХОДЯЩИХ С РАДОСТЬЮ НАВСТРЕЧУ УБИЙЦЕ
…месяца …числа. УБИЙСТВО ГУЛЯЩЕЙ МУРАСАКИ
Чтобы убить ее, надо сперва убить этот пошлый костюм. До нее самой — в сердцевине костюма, до самого сокровенного, спрятанного в его глубине, я не могу добраться: там внутри она уже мертва. Каждую минуту она умирает навеки. Сотни тысяч, миллиарды смертей умирает она… Смерть для нее — ничто кроме танца. С тех пор, как танец вселился в нее, — мир снова стал пляской…
