
По саду пролетел соловей, сел на кипарис с теневой стороны и, как бы пробуя голос, взял несколько нот.
— Напиши еще несколько изящных стихотворений. Мне больше всего по душе те, что ты сочинил для записи на яичной скорлупе. Я гурман, и мне это особенно близко.
— Оказывается, кто-то уже успел это сделать до меня. Все, больше не напишу ни строчки.
Они немного помолчали, готовые внимать соловью, но тот, словно смутившись столь изысканной аудитории, вспорхнул и улетел.
Тога Мамиллия заколыхалась — его передернуло.
— Столько лет оплакивать Итиса. Какая глупая чувствительность!
— Попытай удачи в других искусствах.
— В декламации? В кулинарии?
— Ты слишком робок для первой и чересчур молод для второй.
— А мне казалось, ты приветствуешь мой интерес к искусству готовить пищу.
— Ты должен, Мамиллий, уметь не только произносить слова, но и понимать их. Кулинария — не услада юности, а ее воскрешение в памяти.
— Отец Отечества изволит выражаться туманно. А мне все равно скучно.
— Не будь ты худ, как щепка, я прописал бы тебе настойку александрийского листа.
— Благодарю покорно. Мой кишечник и без того работает удручающе регулярно.
— Так, может быть, виной всему женщина?
— Как ты можешь подозревать меня в такой вульгарности?
На сей раз Император не совладал с собой. Он, правда, на какое-то время сумел сохранить невозмутимое выражение лица, но тело предательски задергалось в конвульсиях смеха. Смеялся он долго, до слез. Лицо внука постепенно заливалось краской, сначала цвет его достиг багровости заката, а потом стал и вовсе лиловым.
— Неужели я так смешон?
Император смахнул слезы с глаз.
— Прости. Не знаю, поймешь ли ты, но моя придирчивая любовь к тебе во многом связана с твоей… Мамиллий, ты так отчаянно современен, что из боязни прослыть старомодным лишаешь себя многих радостей жизни. Если б ты только мог посмотреть на мир моим печальным и угасающим взором…
