
Это кричала матушка Кекеца с расчетом на то, что услышат соседи и поймут, не осудят за непутевого гостя, который нарушает обычай веков.
Кончив косить, Рощапкин яростно взялся крошить из неизвестного металла дрова. Которые не брал ни топор, ни пила, но можно было бить обухом, как саксаул. Он крошил их в щепу, а потом под палящим солнцем укладывал в красивую плотную стенку, на которую было приятно смотреть и думать о грядущей зиме.
Меж тем приближался срок путевки.
…В вечерний час, когда валилась на землю южная ночь и прохлада, хорошо было сидеть на лавочке у забора под могучим тутовым деревом и слушать замирающие хозяйственные стуки в деревне, обонять запах дыма и не думать совсем ни о чем.
На круглом великаньем столе стояла керосиновая лампа. В желтом свете янтарно отблескивали графины с вином. За столом на странных высоких табуретах, вроде как в баре, сидели старики. Свет лампы снизу освещал лишь твердые подбородки в седой щетине и седые усы. Выше усов находились лица в полумраке.
Когда Рощапкин вошел в сопровождении хозяина, один из стариков, сидевших спиной к двери, покачнулся на высоком табурете и начал медленно падать. Когда все мыслимые возможности равновесия уже были нарушены, старик вдруг гибко выпрямился и снова замер на табурете, недвижимый, как скала.
— Он думает, что он на коне едет. Ха-ха! — сказал хозяин.
В то же время громадная его ладонь ловко управляла рощапкинскими движениями: протолкнула мимо непомерного шкафа, стоявших на полу кувшинов и бутылок и последним толчком пододвинула к табуретке. Сейчас же из темноты вынырнула вторая громадная ладонь, и из недр ее появился стакан. На стакане обычного стекольного производства чья-то затейливая рука нарисовала красками сцену: очень крутые скалы и горы, а с гор идет усатый красавец с ружьем и несет на плече серну. На другой стороне стакана были нарисованы те самые цветы, которых нет ни в одном ботаническом атласе мира.
