
Сам Дженнингс был практически вне политики. Он разделял общее (а также его отца) мнение, что полиции легче работать при консервативном правительстве, и презирал Вильсона. Но Хит ему нравился немногим больше. Гораздо сильнее, чем он ненавидел обе партии, ему претили политические игры как таковые: постоянная ложь и затушевывание, мелочное набирание очков. С другой стороны, он не был такой уж фашистской свиньей, какой, как ему вскоре стало ясно, его считал Питер. По идее, он уважал надлежащие процедуры, правосудие, пусть даже оно ни разу не подверглось проверке, и ему активно не нравилась физическая сторона полицейской работы, случаи откровенного насилия, о которых он слышал и которых раза два был очевидцем. В сущности, жизнь представлялась ему игрой: ты играешь в нее главным образом ради себя и лишь случайно из чувства долга. Быть на стороне закона входило в правила, а не являлось нравственным императивом. А потому он сразу же почувствовал антипатию к Питеру не столько по политическим причинам, сколько по всяким неясным — и социальным, и связанным с ведением игры… Так парадоксально ненавидят противника и за нечисто присвоенные преимущества, и за бездарное их использование. Дженнингс выбрал бы тут просто словечко «пустышка». Он не проводил различия между пренебрежением к полиции, заимствованным у левого крыла, и наследственным, классовым. Дженнингс видел только пренебрежение, и в отличие от сидящего напротив него молодого человека умел куда лучше скрывать подобное чувство.
Вопрос об ужине вечером в четверг возник словно бы случайно. Питер позвонил отцу около шести сказать, что все-таки не приедет в Холл на уик-энд. Его отец предложил, чтобы они поужинали вечером вместе и чтобы он привел Изобель. Филдинг намеревался лечь пораньше и не собирался оставаться с ними дольше двух часов. Они позвали его в новый кебаб-хаус на Шарлотт-стрит.
