
Грудь существа внезапно вздымается, втягивая воздух, на ней проступают бледные шрамы в виде полумесяцев.
Шрамы, которые никто не должен видеть. Но он видит все. Вместе с выдохом у существа вырвался неровный, влажный звук. Веки дрогнули, приоткрылись, оно бросило на него последний взгляд. Это очень-очень хорошенькое, но он быстро и мастерски подавляет подобие сочувствия. Он провел достаточно экспериментов, чтобы знать — сострадание и раскаяние, которые он временами испытывает, — всего лишь химически обусловленные реакции, спровоцированные генетически модифицированными феромонами в их слезах и поту.
— Еще не поздно, — говорит он, но это, конечно, ложь. Для этого слишком поздно стало сразу после заката, как только он купил ему выпить. — Еще не поздно рассказать все начистоту. Я могу проявить милосердие.
А потом оно ушло, и Джордан остался один в комнате, и думать было больше не о чем, кроме запаха — мочевой пузырь существа облегчился прямо на стол.
В его воспоминаниях такой же порядок, как в его записях.
Временами, когда искомые ответы кажутся навеки недоступными, память становится единственным утешением. Успокаивающие воспоминания о его решимости, смелости и плодах его рвения.
Не прошло и недели после толстяка в ванне, когда Джозеф Лета подцепил один из отбросов Французского квартала. Заманил юного травести в свою машину ампулой метамфетамина и увез в Араби, где и пристрелил. Он так и не спросил имени, а мальчишка не горел желанием его сообщить. Он был одет в жалкое дешевое платье из черного полиэстера, ретро в стиле семидесятых; черный парик свалился, когда Джозеф стаскивал тело с пассажирского сиденья. Он приковал труп к заднему бамперу и до самой зари волок проселками по болотам — через безлюдные просторы, под сенью кипарисов и высоких трав, и никто не видел, кроме птиц и аллигаторов. Он завернул безликий кусок сырого мяса в пластик и оставил под дубом в парке Одюбон.
