
В голосе его мне впервые услышалось снисхождение верховного жреца к щенку на ступенях храма.
Началось мордование. Я перестал спать. Болело сердце и весь левый бок. Я вскакивал ночью от удушья. Зима кончалась.
– Отработка строевого шага в три темпа, – издевался он. – Что, не нравится писать просто, а?
Я преступно почитывал журналы и ужасался. Я хотел печататься и заявлять о себе. Но течение несло, и я не сопротивлялся: туманный берег обещал невообразимые чудеса – если я не утону по дороге.
В апреле я принес четыре страницы, которые не вызвали его отвращения.
– Так, – константировал он. – Второй класс окончен. Небыстро. Не совсем бездарь, хм… задатки прорезались…
Наверно, я нажил нервное истощение, потому что чуть не заплакал от любви и умиления к нему. Старый стервец со вкусом пукнул и поковырялся в носу.
Допив портвейн, он поведал, что сейчас – еще в моей власти: бросить или продолжать; но если не брошу сейчас – человек я конченнй.
Я, почувствовав в этом посвящение, отвечал, что уже давно конченый, умереть под забором сумею с достоинством, и сорока пяти лет жизни мне вполне хватит.
В мае я принес еще два подобных опуса.
– Не скучно работать одинаково?
– Скучно…
– Элемент открытия исчез… Ладно…
Седьмое! – он стукнул кулаком по стене. – Необходимо соотношение, пропорция между прочитанным и пережитым на своей шкуре, между передуманным и услышанным от людей, между рафинированной информацией из книг и знанием через ободранные бока. Пошел вон до осени! И катись чем дальше, тем лучше. В пампасы!
Я плюнул на все, бросил работу и поехал в Якутию – "в люди".
Память у него была – как эпоксидная смола: все, что к ней прикасалось, кристаллизовалось навечно.
