
…Долог был зимний рассвет 14 декабря 1825 года. Медленно вставали из студеной ночной мглы прямые улицы Петербурга, заснеженные решетки мостов и набережных, заиндевевшие деревья.
Совсем уже рассвело, когда на Галерной улице послышался грохот барабанов. Жители бросились к окнам и, отогрев своим дыханием круглые глазки на замерзших стеклах, увидели бегущих людей. Первым мелькнул офицер с обнаженной шпагою в руках. Это был Николай Бестужев. За ним пронесли знамя. Замелькали черные фигуры матросов гвардейского экипажа.
– На Сенатской площади бунт! – разнеслось по городу.
Со стороны Исаакия слышались редкие винтовочные выстрелы. Свершилось то, о чем так долго говорили и спорили в доме у Синего моста. Наступил день декабрьского восстания. Печальный конец его пришел в сумерках, в свисте картечных залпов, в стонах и криках раненых. Вечером в городе зажглись бивуачные костры, а конные патрули всю ночь разъезжали по притихшим улицам.
Мы не знаем, где был в тот сумрачный и морозный день Василий Михайлович Головнин. Быть может – в отъезде, быть может – дома. Ни среди восставших, ни в рядах правительственных войск имя его не упоминается современниками. Трудолюбивый историк откроет когда-нибудь эту тайну, скрытую, возможно, в глубинах наших архивов.
Началась расправа. В Петербурге происходили аресты. И в головнинском доме тоже появились жандармы. Они задержались в комнатах Феопемта Лутковского – брата жены Василия Михайловича. Лутковский, двадцатидвухлетний мичман, совершивший уже два кругосветных плавания, состоял при Головнине «для особых поручений». Жандармы порылись в мичманских бумагах и книгах и ушли, унося с собою портрет Завалишина. Портрет висел на стене в комнате Лутковского.
Вскоре Феопемт Лутковский был выслан из Петербурга с «отеческим» наставлением – выбирать впредь лучших друзей. Он был отправлен на Черное море, которое считалось тогда «морской Сибирью».
