
Исполненный благодарности, он поцеловал ее в щеку, спустился вниз, запер дверь и, вооружившись молотком и зубилом, взломал шкатулку. Внутри был только конверт, выцветший, влажный и покрытый плесенью, и большая тетрадь в кожаном переплете с линованными страницами – в столь же плачевном состоянии. В конверте лежало письмо, написанное по-французски человеком, знавшим, по-видимому, этот язык довольно слабо.
«MachereIvonne,
Здесь, в моем дневнике, – правда. Я верю, что в огромном, пронизанном ветром пространстве, разделяющем миры, где всяческая суета навеки исчезает из виду и помыслов, ты прочтешь мои слова и простишь человека, который любил тебя больше жизни и который все эти годы был не одним человеком, а сразу двумя. Моя двойственность простирается настолько далеко, что я, любивший тебя удвоенной любовью своего раздвоенного «я», должен подписаться обоими своими именами…
Сэмюель Мили / Эштон Фолкс,
20 июня 1820 года».
«Чертовски любопытно», – подумал Ланс, раскрывая заплесневелую тетрадь в кожаной обложке. На форзаце вновь оказались два имени, написанные точно так же: «Сэмюель Мили / Эштон Фолкс: Его / их дневник».
Склонившись над тетрадью, Ланс начал читать. Почерк был неразборчивый, в повествовании случались большие пропуски, однако живость изложения свидетельствовала о природной одаренности писавшего. Почти до самого конца имя Эштон Фолкс не упоминалось.
«Я, Сэмюель Мили, – читал Ланс, – и Джекоб, мой младший брат, родились в задней комнате таверны, что у Старого Причала в Уоппинге. А может, и не там… Но скорее всего, в Уоппинге, потому что мне было не больше семи-восьми лет, когда я начал скитаться по Лондону, таская за собой своего братишку, в поисках места, где можно было бы выпросить или украсть еду для нас обоих, и единственное, что я помню, это сам Причал, а не таверну и не прилегающий к ней квартал.
