
Но сам-то он умел устоять; он обращался так же любезно с графиней, с маркизой, с другими своими духовными дщерями и был баловнем всех дам.
Когда викарий приходил по четвергам к баронессе обедать, она не знала, куда его усадить, чтобы на него не подуло, - ведь он мог схватить насморк, или чем его накормить, - ведь неудачный кусок неминуемо вызвал бы у него несварение желудка. В гостиной кресло его стояло у камина, за столом слугам был отдан приказ особо следить за его тарелкой, наливать только ему особое вино - помарское двадцатилетней давности, которое он вкушал, благоговейно закрыв глаза, словно принимал причастие.
Викарий был так добр, так добр! Пока он вещал с высокой кафедры о хрустящих костях и поджаривающейся плоти, маленькая баронесса в полудремоте представляла викария за своим столом: он блаженно вытирал губы и говорил; "Дорогая баронесса, этот раковый суп снискал бы вам милость бога-отца, если бы ваша красота уже не обеспечила вам место в раю".
5
Когда викарий излил весь свой гнев и исчерпал все угрозы, он принялся рыдать. В этом заключался его обычный прием. Над кафедрой видны были только его плечи, он стоял чуть не на коленях, затем, то вдруг поднимаясь, то снова поникая, словно подавленный горем, вытирал глаза, комкая накрахмаленный муслин воротника, протягивая руки, сгибался вправо, влево, принимал позы раненого пеликана. Это был последний букет, заключительный аккорд большого оркестра, волнующая сцена развязки.
