
Я достал из мешка свеклу и осторожно подошел к коню. Он еще раз фыркнул, ноздри его раздулись и затрепетали.
— Пускай себе ест, а мы пойдем,— сказала мама.
Но я уже так близко стоял перед конем и его губы так жадно потянулись к сладкому, что я дал свеклу ему из рук. Конь откусил, и его губы как-то болезненно задрожали... Он ел не торопясь, видно, растягивая удовольствие... А когда доел, облизал мне руку!
Мы шли дальше домой, и конь тащился за нами. Может, думал я, проводит до рубежа своих владений и вернется? И он, похоже, так думал, потому что шел-шел и останавливался. Останавливался, оглядывался на лесополосу, на акации и терновник, встряхивал головой и снова топал.
— А что, мама, если он будет наш? Деда же нет. Отведу его в колхоз. Только глаз у него пропал. Керосином бы промыть, чтоб мухи не лезли. Так керосина у нас ни капли...
— Есть,— сказала мама.— У нас еще одна канистра в саду зарыта...
Конь будто услышал мамины слова, потому что вдруг хрипло заржал. Не зарычал, а заржал, вспомнив, что он конь.
В селе появился учитель, и по селу полетела весть, что завтра открывается школа.
Утром матери погнали нас в школу. Погнали, потому что мы уже от нее отвыкли, а если по правде, то мы к ней никогда и не привыкали. Ну, ходил я год в румынскую. А как? А так: ходил пятое через десятое. Научился кое-как читать, а писать... То ли я боялся букв, которые надо было выводить, а у меня не хватало терпения, то ли клякс, за которые наш учитель-поп бил линейкой и таскал за уши. В общем, за меня писала Галя Белостенная. Она и по-нашему писать умела. Мы с Галей сидели рядом за столом, и когда поп отворачивался к окну и о чем-то задумывался, а задумывался он все чаще и чаще, я подсовывал Гале свой листок, и она быстренько списывала с доски нужную букву или слово.
— Я уже однажды в нее ходил! — ворчал я из сеней, одеваясь и глядя на улицу, на выгон, на реку, прощался со своей свободой.
