
Желтоватый свет наводнял комнату. Дождь покорно омывал стекла. Сырость была повсюду.
Влажное начало соком набухало на шероховатой поверхности апельсина, раздувало деревянную обшивку стен, немного возмущавшихся по этому поводу, обесцвечивало медь кувшинов и горшков.
Но вскоре он оставил кисти. Его окоченевшие пальцы (они раньше были так проворны, когда писали на заказ спящих Венер или светлобородых Иисусов, благословлявших голых детей и задрапированных женщин) отказывались переносить на полотно эту двойную влажную и светящуюся расплавленную массу, пропитавшую вещи и увлажнившую солнце.
Его изуродованные руки приобретали вдруг ласковую заботливость, прикасаясь к вещам, которые он больше не рисовал.
На грустной улице Амстердама он мечтал о полях, дрожащих от росы, красивее берегов Аньо, пустынных, чересчур мрачных и словно закрытых для людей.
Этот старик, над которым, казалось, посмеялась жизнь, был близок к смерти. Он подхалтуривал то здесь, то там, рисуя убогие полотна, и в мечтах приравнивал себя к Рембрандту.
Ни с кем не поддерживал отношений. Родственники его уже не узнавали, а те, кто узнавал, не замечали. Лишь старый Синдик де Гаарлем здоровался с ним.
Он работал всю весну в этом маленьком, чистом и светлом городке, где его нанимали размалевывать ложные панели на стене церкви. Вечерами, когда работа заканчивалась, он не отказывался посетить Синдика - старика, тихо сошедшего с ума из-за косности существования без случайностей, который жил один, оставленный на нежное попечение служанки, и ни черта не смыслил в произведениях искусства.
Он поставил тонкую перегородку из крашеного дерева; в садике рядом с каналом его поджидал среди цветов любитель тюльпанов. Корнелия совсем не волновали эти бесценные луковицы, но он был способен различить мельчайшие детали, всевозможные нюансы оттенков. Именно потому старик Синдик и приглашал его, когда появлялась новая разновидность цветка: никто лучше Корнелия не мог описать словами бесконечное разнообразие белых, голубых, розовых и сиреневых тюльпанов.
