
— Я не прошу, чтобы мне вернули власть, — возразил король, — а просто чтобы разрешили подставить лицо звездам.
— Да звезды тут же запишутся в твои солдаты и приставят копья к нашему горлу, а народ страдает от засухи, и твое возвращение воспламенит его.
— Я не вижу улыбки на твоих устах, Эллелу, но слышу, как издевка корежит твой голос. Изложи цель твоего визита, а иронию оставь Аллаху, в чьих глазах мы как мыши в глазах льва. Есть у тебя дело, достойное того, чтобы потревожить покой нищего старика?
И он опустил руку на колено с легкой грацией, такой обманчивой при тяжести нанизанных на пальцы колец с гранатами, изумрудами и серебряной филигранью. Король, одетый в люнги из полосатого белого шелка, сидел среди подушек и валиков, положив кисти рук симметрично на колени скрещенных ног. Лоб его был перетянут лентой из тканого золота, такой же как занавеска из несравненного металла, которая раньше скрывала от его излучений смертных, осмелившихся явиться к нему с петицией. Давно не стриженые волосы стояли торчком вокруг его головы, словно ореол из шерсти, страшный и комичный. Эллелу с омерзением вспомнил мутные фотографии американских хиппи в истиклальской подпольной газете «Нувель ан нуар-э-блан», этих сынков корпоративных юристов и профессиональных раввинов, которые, желая подчеркнуть нелепую сексуальную распущенность своих реакционных, пропитанных наркотиками душ, которую они путали с действительно необходимой революцией, ходили с повязками на голове в подражание краснокожим, беззастенчиво истребленным их предками.
Глядя на смещенного короля, столь уязвимого, столь нелепо мужественного, Эллелу почувствовал потребность признаться ему, словно непутевый сын пьянице-отцу:
— Я был на севере. И то, что я там увидел, тревожит меня.
— Зачем ты ищешь треволнений? Вождь не должен раздирать себе душу. Он — неподвижный стержень, застывшее солнце.
