
— Отец, — сказал Игорь, — какое добро, какое зло? Ведь если с ним что случится, мне не жить. Ты понимаешь, о чем речь? Ребенок, младенец, за что ему все это? И если на мою жизнь тебе наплевать, подумай о другой жизни. Ведь дитя, букашки пока не тронуло.
Старик сощурился, вздохнул, провел рукой по щетине.
— Вот что, парень. Опять ты ошибаешься. Человек должен страдать и мучиться. Лишь через страдание он будет разбужен и поймет, что от него требуется. А требуется вовсе не то, что вы привыкли называть гуманизмом. Ваш гуманизм природе так же нужен, как убережение мышей от когтей лисицы, — он опять вздохнул.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Ничего. Я только говорю, что благополучие человеческое противно природе. Оно усыпляет и маскирует от человека великую тайну. А она вон звенит над головой. И может открыться только душе, пережившей потрясение.
— Да о каком потрясении ты говоришь, умалишенный! — крикнул Игорь, подходя к ручью, на другом берегу которого стоял старик. — Ведь жизнь! О жизни моего ребенка идет речь. Ну не головешка же ты, не ка-менюга бесчувственная, что ты… — Он вдруг замолчал, встретив недвижный взгляд старика и понимая, что тот, в сущности, и не с ним, Игорем, говорит. С кем же?
Старик снова поднял ружье.
— Уходи, парень, я тебя не приглашал, — проговорил он. — Переживай свое горе один, мне оно ни к чему.
Игорь сделал шаг назад, исподлобья глядя на старика Уж чего никак не могло быть, так это того, что тот свихнулся. Ни у кого Игорь не видел таких холодно-проницательных глаз. Старику действительно не до него, Игоря. Разговор он ведет лишь с тем, что внутри него самого.
Ах ты, сучья душа! Игорь почувствовал, что злоба расправляет в нем свои шипы и жала.
Он осмотрелся как мог неприметно. Берега ручья здесь были голы, лишь редкая клочковатая трава росла меж камней, песка и галечника. Справа вниз по течению огромный непроницаемый черемуховый куст. Слева три—четыре ольховых уродца в сетке слабой светло-зеленой листвы, за ними сруб мельницы. До нее метров пять—шесть.
