
И мать ответила мне:
— Да, конечно.
— Только на восемь недель, — сказал я, зная, что говорю неправду.
И, вытерев слезы, мать подтвердила:
— Да, конечно.
Мы лгали друг другу, сами не зная зачем. Казалось, что мы тогда никак не могли подозревать, что говорим неправду. Тем не менее мы хорошо знали, что обманываем друг друга.
Я опять принялся за свой бутерброд, но вдруг вспомнил, что сегодня уже четвертое число и что на следующий день, в десять часов, мне надо быть за триста километров к востоку. Я почувствовал, что бледнею, положил обратно хлеб и встал из-за стола, не обращая внимания на мать.
Я вошел к себе в комнату, встал около письменного стола, открыл ящик и вновь задвинул его обратно. Я огляделся вокруг и почувствовал: что-то произошло. Но что именно — я не знал. Эта комната уже не была больше моей. Вот в чем все дело. Сейчас я понимаю, что суть была именно в этом. Но тогда я делал бессмысленные вещи для того, чтобы убедить себя, что эта комната все же принадлежит мне. Мне вовсе не к чему было перебирать письма в коробке, приводить в порядок книги. Но еще не осознав, что я делаю, я уже начал укладывать свой портфель — положил туда рубашку, кальсоны, полотенце и носки, а потом пошел в ванную, чтобы взять бритвенный прибор.
Мать все еще сидела за столом. Она больше не плакала. Кусок хлеба с маслом, который я так и не съел, и остатки кофе в чашке еще были на столе.
Я сказал матери:
— Пойду к Гисельбахам. Узнаю по телефону, когда отходит поезд.
Когда я вернулся от Гисельбахов, пробило двенадцать. В коридоре пахло жарким и цветной капустой. Мать разбивала в мешочке лед, чтобы уложить его в нашу маленькую мороженицу.
Поезд отходил в восемь вечера. Около шести часов утра следующего дня я должен был прибыть в Аденбрюк. До вокзала было всего пятнадцать минут ходу, но я ушел из дому уже в три часа. Я обманул мать, которая не знала, сколько езды до Аденбрюка.
Последние три часа, которые я пробыл дома, показались мне почти такими же долгими и тяжелыми, как и все те долгие годы, которые последовали за ними.
